Непрядва

1

Я пришёл к тебе, 
                 Куликово поле, 
не каликою-странником 
                      на богомолье. 
Из народа родного 
                  я идола-бога не выстругал. 
Из страданий народа 
                    всевышности русской не выстроил. 
Разве меньше страдали, 
                       чем русские наши колодники, 
африканцы-рабы, 
                восходя на галеры колоннами? 
Недостойно слезе 
                 возгордиться над чьей-то другою слезою. 
Разве Жанне Д'Арк 
                  было менее больно, чем Зое? 
Те, кто пели Германии 
                      «юбер аллес», 
свой народ замарали 
                    и сами в крови замарались. 
Кто превыше всего? 
                   Все народы превыше всего. 
Вот мой бог: 
             человечество - имя его. 
Но для русских, 
                чьи кони когда-то под стрелами прядали, 
началось человечество здесь, 
                             у Непрядвы. 
Невозможно быть русским, 
                         Непрядву сочтя за ручей. 
Не любя свой народ, 
                    не полюбишь ничей. 
Я пришёл к тебе, 
                 Куликово поле, 
намахавшись уже кулаками вволю. 
Только мне до слёз за себя обидно - 
где она - 
          моя Куликовская битва? 
Неужели мы, 
            други-поэты, 
                         от стычек друг с другом ослабли? 
Разве копья 
            вонзали друг в друга 
                                 Пересвет и Ослябя? 
Собиранье талантов 
                   равно собиранью земель 
                                          до холма, 
                                                    до куста. 
Нужен русскому слову сегодня 
                             Иван Калита. 
Я пришёл к тебе, 
                 Куликово поле, 
не затем, чтобы плакать о собственной доле, 
а затем, чтоб достойной была моя доля 
Куликового поля! 

2

Как на Калке-реке 
                  плотники заплакали. 
Аль впервой с пилой в руке 
                           заниматься плахами? 
Но не плаху, а помост 
                       сколотили плотники, 
и по спинам их врасхлёст 
                         бьют витыми плётками. 
Чуют смерды: из сосны, 
                       из сырого дерева 
что-то страшное они, - 
                       что, не знают, делают. 
Так и валятся из рук 
                     топоры натруженные. 
Не хотят глядеть вокруг 
                        очеса заструженные. 
Изгаляется мурза, 
                  сотрясаясь жиром: 
«Открывайте-ка глаза, 
                      полюбуйтесь пиром!» 
То не стрелы бьют гусей 
                        в топях затуманенных - 
православных князей 
                    тащат, заарканенных. 
Их по трупам ведут, 
                    по кровавой насыпи, 
и в навоз лицом кладут, 
                        и помост - им на спины. 
А на тот помост, что стол, 
                           чем и был замыслен, 
ставят множество пиал, 
                       бурдюки с кумысом. 
На помост кладут подряд 
                        с костерочка, тёплых 
трёх молочных жеребят, 
                       жаренных на копьях. 
Здесь не как для мужиков - 
                           хлеб да огуречики. 
Валят груды курдюков 
                     на ковры ургенческие. 
И садятся на помост 
                    темники под гогот: 
«Нам не страшен русский пост. 
                              Утолим-ка голод!» 
И кониной на зубах 
                   темники похрустывают, 
колыхаясь на задах 
                   над князьями русскими. 
А сквозь щели на князей, 
                         добавляя смеху, 
с недоглоданных костей 
                       кровь сочится сверху. 
И сквозь те же щели ввысь, 
                           добавляя свисту, 
кровь со спин, что запеклись, 
                              проступает снизу. 
И чем больше у сластён 
                       в животах конины, 
тем сильней помост под стон 
                            с хряском давит спины. 
Как очьми глядишь ты вниз, 
                           липко воровскими, 
православный крестогрыз, 
                         купленный Плоскиня? 
Вжались все - азям в азям - 
                            плотники заплатами, 
и впервые по князьям 
                     плотники заплакали. 
А мурза икал в углу - 
                      в рот не лезла пища. 
Он, как все, на пиалу 
                      натянул губища. 
И, срыгнув на грудь каймак, 
                            мрачно лоб наморщил: 
«Давим, давим, 
               а никак 
                       додавить не можем. 
Вот вам, плотники, еда. 
                        На помост взойдите. 
Ну-ка, русские - айда! - 
                         русских додавите!» 
Но, лукавя со слезой, 
                      плотник самый щуплый 
пошутить решил с мурзой 
                        дорогою шуткой. 
Он, косясь на пиалу 
                    вроде бы покорно, 
в обе рученьки - пилу 
                      и себя - 
                               по горлу. 
Эх, князья, что значит смерд, 
                              знали, видно, плохо вы. 
Не стерпели эту смерть 
                       все другие плотники. 
Слышишь это, князь Мстислав, - 
                               твои смерды киевские, 
топорами заблистав, 
                    в бой последний кинулись. 
Князь, плетьми ты эту голь 
                           сёк перед войною. 
Понял спин холопских боль 
                          княжеской спиною? 
С той раздробленной земли 
                          мы Орду не скинули, 
но полки уже росли 
                   за такими спинами. 
В землю вслушивался князь, 
                           будто колос осенью... 
Так на Калке началась 
                      битва Куликовская. 

3

Я пришёл к тебе, 
                 Куликово поле, 
чтоб шеломы твои 
                 прорастали в глаголе. 
Я любого индуса пойму 
                      и зулуса 
больше, 
        чем чистокровного русского труса. 
Трус убогий, 
             от страхов своих измождённый, 
ты духовно в России 
                    ещё не рождённый. 
Разве Дмитрий Донской 
                      или Минин с Пожарским 
так бы махонькой строчки в стихах испужались? 
Разве Пётр, 
            всю Россию бесстрашно проветривая, 
задрожав, 
          под сукно положил бы проекты? 
Разве те, 
          кто погибли за Родину в Бресте, 
так тряслись бы за кресло какое-то в тресте? 
Знали мы и на дыбе, 
                    ломавшей нам косточки с хрустом, 
невозможно быть истинным русским - 
                                   и трусом. 
Если б жили мы, 
                трусами умирая, 
мы ещё бы ходили в ярме у Мамая. 
Если б трусы одни мельтешили и лгали. 
то не пал бы рейхстаг, 
                       не взлетел бы Гагарин... 
Но как будто бы яда смертельная трупность, 
в чьих-то жилах 
                позорная чёрная трусость. 
Трус, 
      не лезь подпевать: 
                         «Эй, дубинушка, ухнем!» - 
в телефоны врастая трепещущим ухом. 
Несмотря на поддельные русские вкусы. 
ну какие вы русские, 
                     если вы трусы! 
Не целуйте их, женщины, 
                        в лживые губы. 
Стыдно с трусами спать. 
                        Все они - душегубы. 
Дети, 
      камни кидайте в трусливо трясущихся папочек, 
Чью-то смелость связавших 
                          тесёмками бюрократических «папочек». 
Убегай, поводок обрывая, 
                         собака, 
если вдруг от хозяина 
                      трусом запахло. 
Одного не пойму, 
                 понимающий смелость как русскость: 
почему 
       никого 
              никогда не снимают за трусость? 
Я пришёл к тебе, 
                 Куликово поле, 
чтоб спросить, 
               преклоняя колени: 
                                 «Доколе?» 

4

Шёл мужик с дитём 
                  по полю белоснежному. 
К чудотворцу шёл он - 
                      к старцу Радонежскому. 
Семь ночей кричал младенец 
                           тонко-тонко, 
криком раненного в небе лебедёнка. 
Но стрела в нём не торчала ниоткуда. 
Осталось ждать единственного - 
                               чуда. 
Обвивая монастырь, 
                   светивший издали, 
выла вьюга, 
            будто вновь камчи посвистывали. 
А младенец замолчал, 
                     почти не вздрагивал, 
и отец 
       его от страха 
                     даже встряхивал. 
Но когда он постучался в двери к Сергию, 
у младенца перестало биться 
                            сердце, 
и сказал мужик убито и устало: 
«Чудотворец, 
             твоё чудо опоздало...» 
И ушёл мужик 
             тесать для гроба досточки, 
и под вьюгу вспоминал 
                      о тёплом дождичке. 
Но когда принёс он гроб, 
                         увидел старца, 
а в клобук 
           живой младенец опростался. 
Получилось это как-то так, 
                           нечаянно, 
и, по-видимому, 
                старца не печалило. 
Возопил мужик, 
               едва пришедший в чувство, 
гроб роняя, 
            на колени рухнув: 
                              «Чудо!» 
И ответил Сергий: 
                  «Успокойся. 
Подсушись - 
            ты взмокший, как с покоса. 
Вишь - 
       в клобук наделал твой пострел. 
Я не воскресил его - 
                     согрел». 
И когда Димитрий - 
                   князь московский - 
прискакал однажды в монастырь: 
«Погоди стругать для гроба доски!» - 
старец его притчей угостил. 
«Князь, 
        мне не по нраву жить в притворстве. 
За укор меня ты не взыщи: 
что ты в келье ищешь чудотворца? 
В зеркале ты тоже не ищи. 
Поищи среди простого люда, 
в тех, 
       кто в босоте не виноват. 
Только дайте сотворить им чудо. 
Только не мешайте... 
                     Сотворят. 
Воскресенья хочешь для Руси? 
Обогрей 
        и этим воскреси». 
И вздохнул Димитрий, 
                     князь московский, 
сам ещё не зная, что Донской, 
будто бы расстался он со скользкой, 
гробовой навязанной доской. 
«Ты скажи мне, 
               преподобный отче, 
а не устрашатся ли в бою 
отроков, 
         ещё незрелых, 
                       очи, 
видя смерть - 
              чужую и свою? 
Я их прозываю 
              «небывальцы» - 
тех, кто не бывали на войне. 
На мечах не разожмут ли пальцы? 
Усидят ли в битве на коне?» 
Сергий сделал знак ему: 
                        ни звука! - 
и, оставив князя за столом, 
сразу он два красных чьих-то уха 
дверью прищемил - 
                  и поделом. 
И за эти грешные их уши 
в келию двух иноков он ввёл. 
«Надо не подслушивать, 
                       а слушать... 
Вот и «небывальцев» я нашёл. 
Ну-ка, 
       инок старший, 
                     оклемайся! 
Ну-ка, расскажи нам, Пересвет: 
очень тебе нравится мамайство?» 
Засопел детина: 
                «Вовсе нет». - 
«А убить Мамая смог бы?» - 
                           «Смог бы». - 
«Как же «не убий»?» - 
                      «Да, растуды». - 
«Видишь, князь, 
                у монастырской смоквы 
выросли шеломы, 
                как плоды». 
Сергий, 
        Пересвету не переча, 
подошёл к другому силачу: 
«Ты хоть раз бывал, 
                    Ослябя, 
                            в сече?» - 
«Нет». - 
         «А хочешь?» - 
                       «Ещё как хочу!» 
Сергий у окошка на мгновенье 
вслушался в какой-то дальний гуд: 
«Что ж, 
        придётся дать благословенье. 
Не благословишь - 
                  так ведь сбегут». 
Он всплакнул, 
              но лишь украдкой - 
                                 малость. 
«Ну, Добрыни, 
              с богом на врагов! 
Жаль, мечей для вас не завалялось. 
Дам двух монастырских битюгов». 
Мчался князь, 
              и ветер набивался 
в сердце, 
          под стальную чешую, 
а за ним скакали «небывальцы», 
в битву небывалую свою. 
И с крестов церквей слетали птицы, 
видя в юных витязную стать, 
и кресты хотели расщепиться, 
чтоб для них двумя мечами стать. 
И молились чудотворцы всюду, 
ничего не зная наперёд, 
одному-единственному чуду 
с именем единственным - 
                        народ. 

5

Я не гостем пришёл, 
                    Куликово поле, - 
я расту из тебя на российском раздолье. 
Если будут писать исследования, - 
что за странная здесь трава, - 
я - 
    травинка шестисотлетняя, 
Куликово поле, 
               твоя. 
И травинками шепчет, 
                     опушками 
Куликово поле - 
                о Пушкине. 
Здесь, у пахнущих зеленью запаней, 
сам себя я остановил... 
Кто я - 
        западник? 
Славянофил? 
Западники и славянофилы - 
старый спор. 
Спорят после смерти и могилы 
до сих пор. 
И живые спорят замогильно, 
взяв пример. 
То на лапти молятся умильно, 
то - на НТР. 
Лаптелюбец, ладаном чадящий, 
дай ответ: 
разве русским не был Чаадаев? 
Кто он - швед?! 
Обвинять его за европейство 
поостерегись. 
Просто он не пугал вселаптейство 
и патриотизм. 
Технолюбец, ты не плюй на лапти. 
Лапти не пустяк. 
Ведь холопы до других галактик 
прыгали в лаптях. 
Мне и спорить с вами неохота. 
Я люблю и Русь, и СССР. 
Наша трудовая Русь не что-то - 
тоже НТР. 
Как ломались в спорах 
                      шпаги, 
                             вилы! 
Кто же помирил в такой борьбе 
западников 
           и славянофилов? 
Пушкин. 
        Помирил в самом себе. 
Поле Куликово, 
               ты храни 
то, как чисто в Пушкине сливался 
дух и вольтерьянства и славянства 
с жгучей африканинкой в крови. 
И качаешь ты, 
              не сдавшись конницам, 
неубито сорною травой, 
Куликово поле, 
               словно колосом, 
Пушкинской курчавой головой... 

6

По траве шуршат подковы 
                        посреди ночных теней. 
Видишь, поле Куликово, 
                       меж двух станов двух коней? 
Кто такие эти двое 
                   при жемчужных чепраках, 
битвы завтрашней герои 
                       или битвы этой прах? 
Прах бывает и геройским, 
                         только вряд ли победит. 
Кто за тем и этим войском 
                          четырьмя очьми следит? 
Перед битвой ночь, быть может, 
                               слишком поздний даст урок. 
Что так поздно вас тревожит, 
                             князь Димитрий и Боброк? 
А в ночном ордынском стане - 
                             превеликий клич и стук. 
Рядом - воя нарастанье, 
                        волки носятся вокруг. 
И орлы вовсю клекочут, 
                       громко граит вороньё. 
Что такая ночь пророчит - 
                          разгадай поди её. 
Тихо-тихо в русском стане, 
                           только заревом - огни, 
и коснёшься белой стаи, 
                        только руку протяни. 
Это лебеди внезапно 
                    налетели, как метель. 
Что земля готовит завтра - 
                           может, смертную постель? 
Князь Димитрий вдаль не скачет 
                               на вороний грустный грай. 
«Ты, Боброк, примет разгадчик. 
                               Вот возьми да погадай». 
Слез Боброк, прижался ухом 
                           к раннеутренней земле. 
«Слышу плач...» - и, павший духом, 
                                   встал с ромашкой на скуле. 
«Чей же плач? - спросил Димитрий, 
                                  и добавил он с тоски: 
- Ты щеку ладонью вытри - 
                          прилепились лепестки». 
Отвечал Боброк при этом: 
                         «Плачут женщины. Их две. 
Плач такой, по всем приметам, 
                              полагается вдове. 
Труп - страшнее нет подарка, 
                             если выбросит струя. 
Плачет первая - татарка, 
                         а вторая - русская». - 
«Кто из них страшнее плачет?» - 
                                вопросил московский князь. 
«Обе - страшно... Это значит, 
                              что не хватит слёз из глаз...» 
He сорвался князь на ругань, 
                             но вспылил: «Боброк, ответь, 
можно ли при вдовах русских 
                            вдов татарских нам жалеть?» 
И Боброк ответил ровно, 
                        без стесненья и стыда: 
«Можно. Вдовы - невиновны. 
                          Дети - тоже никогда. 
Помнишь, князь, как мы в Рязани, 
                                 не простя себе навек, 
всех рязанских вырезали... 
                           Разве все они - Олег? 
Грех чужих детей обидеть. 
                          Грех, желая русским рай, 
всех татар возненавидеть... 
                            Разве все они - Мамай?!» 
И задумался Димитрий, 
                      и, поводья сжав, изрёк: 
«Хорошо, что мы до битвы 
                         исповедались, Боброк. 
Ты - разгадчик. Разгадай-ка: 
                             будет мир, ко всем не злой, 
мир, где кривда не хозяйка, 
                            мир без ханов и без войн?» 
И Боброк, лукаво глянув, 
                         припустил коня резвей: 
«Ишь ты как хитёр - без ханов! 
                               Будет - даже без князей...» 
Вдруг подъехали три тени 
                         к двум коням в слепой ночи, 
только звякали сквозь темень 
                             харалужные мечи. 
«Кто такие?» - огорошен, 
                         князь спросил, зрачки кругля. 
«Мы? Добрыня, и Алёша, 
                       да из Мурома Илья. 
Где тут будут бить Мамая?» 
                           Улыбнулся князь вприщур: 
«В полк засадный принимаю. 
                           Только чур - не чересчур!» 
И сказал Илья как старший: 
                           «В том полку - не благодать. 
Нам бы чарку. Мы - устамши... 
                              Но раз надо - будем ждать». 
Просветленья тёмной дали 
                         в притаившемся лесу 
Пугачёв и Разин ждали, 
                       саблей пробуя росу. 
Этой битвы Куликовской 
                       в роще, тайно непустой, 
ждали Пушкин и Чайковский, 
                           Достоевский и Толстой. 
С нетерпеньем новосёлов 
                        ждали солнца красный шар 
столько будущих монголов, 
                          столько будущих татар. 
Обмотав холстом подковы, 
                         знали три богатыря, 
что над полем Куликовом - 
                          человечества заря. 

7

Я пришёл к тебе, 
                 Куликово поле, 
потому что все стрелы 
                      я рёбрами помню. 
Здесь когда-то 
               под всплеск боевого сигнала 
вся Россия 
           Россией себя осознала. 
Я спрошу у Непрядвы, 
                     у дочери вечности: 
может быть, мы пока ещё - 
                          дочеловечество? 
В мире нет чужеземцев - 
                        мы одноземляне, 
но ракеты готовы к взаимозакланью. 
Надо инопланетных мамаев нам, 
                              что ли, 
чтобы стать человечеством, 
                           хоть поневоле, 
сделав космос тобой, 
                     Куликово поле?! 

8

А Мамай не спал 
                на Красном Холме 
на верблюжьей кошме, 
                     себе на уме. 
Грыз хорезмский миндаль, 
                         глядя в тёмную даль, 
и сбегали нукеры, 
                  хоть их прикандаль. 
В юрту тенью вскользнул 
                        одноглазый баскак 
(в переводе - давитель) 
                        кипчак-весельчак. 
Непонятно любил он 
                   с утробным «хе-хе» 
что-нибудь отсекать - 
                      ну хоть лапки блохе. 
Прятал где-то он, 
                  что ли, 
                          в свои рундуки 
груди женские, 
               руки, 
                     носы, 
                           языки? 
Хан его не любил, 
                  но поставил оплечь. 
«Ну, 
     что хочешь сегодня кому-то отсечь?» - 
«Что ты, хан! 
              Я - хе-хе! - 
                           только скромный слуга. 
Я нашёл тебе в собственном стане 
                                 врага». - 
«Кто - лазутчик?» - 
                    «Нет, хан... 
                                 Он - хе-хе! - 
                                               твой нукер. 
Он даёт всем другим 
                    непотребный пример». - 
«Ну, а чем он пример непотребный даёт?» 
Усмехнулся баскак: 
                   «Тем - хе-хе! - что поёт...» 
Был Мамай осторожен: 
                     «Я тоже, 
                              бывает, 
                                      пою. 
Если все запоют - 
                  станет легче в бою. 
А красиво поёт?» - 
                   «Да... пожалуй...» - 
                                        «Так что?» - 
«То - хе-хе! - что красиво поёт, 
                                 да не то. 
Эти песни, 
           нам всем предвещая каюк, 
могут наше оружие 
                  выбить из рук...» - 
«Взять!» - 
           «Он взят...» - 
                          и баскак за аркан его ввёл. 
«Ты монгол?» - хан спросил. 
                            И ответил он гордо: «Монгол». 
Был он молод, но в шрамах. 
                           Как видно, не трус. 
Нос приплюснут. 
                Раскосы глаза - 
                                не урус. 
«Пой!» - Мамай приказал, 
                         и запели, 
                                   чисты и строги, 
на комузе в руках 
                  три воловьих струны. 
Голос пел, что война - это горе земли, 
что согнулись от крови в степях ковыли 
и что, землю чужую топча и губя, 
все пришельцы 
              и топчут 
                       и губят себя. 
«Хватит!» - хан оборвал 
                        и со страхом подумал: 
                                              «Он прав. 
У других матерей их детей отобрав, 
я у собственной матери отнял себя... 
Разве войско захватчиков - 
                           это семья?» 
Но сказал он певцу: 
                    «Был у русских Боян. 
Он когда-то их звал своей песней к боям, 
ну, а ты призываешь к презренной сохе. 
Ты предатель, певец...» 
                        И баскак оживился: «Хе-хе...» 
Но певец отвечал: 
                  «Был бы проклят Боян, 
если б звал он к таким же набежным боям, 
если б звал он в улусы монгольские влезть, 
попирая обряды и женскую честь. 
Сам себя 
         попирает ослепший народ, 
если право судьи всех народов берёт. 
Я не продал монголов. 
                      Неправда твоя. 
Ты предатель народа, Мамай, 
                            а не я...» 
У Мамая задергались щёки 
                         и рот. 
«Ну и ну... 
            Значит, разное - хан и народ?» - 
«Значит, разное...» - 
                      твёрдо ответил певец, 
и баскак с торжеством захехекал - 
                                  конец! 
Хан сказал: 
            «Уведи 
                   и язык отсеки. 
Слишком длинными стали сейчас языки...» - 
«Хан, а руки? 
              Вдруг руки напишут - 
                                   как их называют? - стихи...» - 
«Руки тоже...» - 
                 И сразу сменилось «хе-хе» 
                                           на «хи-хи». 
И вкопали язык 
               удалого монгола-певца 
в куликовскую землю 
                    среди васильков, 
                                     чебреца. 
Будет время - 
              поднимется до облаков 
урожай 
       из отрезанных языков! 
И звенели 
          опять, как проклятье слышны, 
у Мамая в ушах 
               три воловьих струны. 
И, тайком возмечтав 
                    улизнуть за Урал, 
хан вдруг понял, 
                 что завтрашний бой - проиграл. 

9

Я пришёл к тебе с миром, 
                         пустыня Гоби, 
и не мог я не с миром прийти, 
                              а по злобе. 
Общей правды 
             и в русском ища, 
                              и в монголе, 
я пришёл 
         как посол Куликова поля. 
Пограничник монгольский, 
                         как грек за богиню, 
поднял тост: 
             «За прекрасную нашу пустыню!» 
И она засмущалась, 
                   в ответ зашуршала 
и песчинками к нам прикоснулась шершаво. 
Солнце, 
        будто монгольское медное блюдо, 
здесь рождается 
                между горбами верблюда. 
К материнским соскам 
                     так прилежно прижаты, 
островками блаженства 
                      лежат верблюжата. 
Сохраним от войны, 
                   отхлебнув из Непрядвы причастья 
верблюжатам и людям 
                    возможность - прижаться. 
Сохраним от войны 
                  и Гандан, 
                            и Сан-Пьетро, 
                                          и Прадо! 
Миссисипи и Волга, 
                   вам делаться новой Непрядвой не надо! 
Я пришёл к тебе с миром, 
                         пустыня Гоби. 
Твои красные скалы 
                   глядят исподлобья, 
но заложена память 
                   не меньше, чем в рощах, 
в искривлённых твоих саксаулинках тощих. 
Нас когда-то топтали 
                     монгольские кони - 
мохноногие чудища 
                  рабства, 
                           погони. 
Нас баскаки давили, 
                    камчами хлестали, 
волочили в полон за густыми хвостами, 
и все русские бабы 
                   крестились пугливо, 
увидав проклятущие чёрные гривы. 
Но когда Сухэ-Батор 
                    взял в руки поводья, 
эти гривы 
          знамёнами рвались к свободе. 
В сорок первом году, 
                     только грянули взрывы, 
транссибиркой 
              неслись на Москву эти гривы. 
Полмильона монгольских коней 
                             из теплушек 
подставляли под ветер 
                      сторожкие уши. 
В дальних рейдах Доватора 
                          кони скакали, 
на мамайство фашистское 
                        зубы оскаля, 
и бойцы на морозе редчайшем, 
                             крепчайшем 
грели руки в их гривах, 
                        похожих на чащи. 
И монгольские кони летели с донскими 
по фашистам, 
             по власовцам - новым плоскиням - 
и потом у рейхстага, 
                     при грозном пожаре, 
как у вражеской каменной юрты, заржали! 
Как легендами, 
               гривами 
                       стала обвита 
наших новых времён 
                   Куликовская битва. 

10

Батюшка-Урал, себя вздымая, 
ты не спрятал за собой Мамая. 
Вместе с ханом челядь в Крым бежала 
к яду генуэзского кинжала. 
На пути бесчинствовали люто, 
но детей щадили почему-то. 
Тех, кто выше колеса кибитки, 
волокли на казнь или на пытки. 
К тем, кто ниже колеса кибитки, 
снизошли: «Живите, недобитки...» 
Но в любой беде России - дети - 
витязи, взрослейшие на свете. 

В страшном сорок первом на Урале 
из детей рабочих набирали. 
Бросив деревянные наганы, 
делали снаряды мальчуганы. 
И в свои пятнадцать и тринадцать 
каждый был Димитрий Сталинградский. 
Были на учёте в главном штабе 
внуки Пересвета и Осляби. 
Только вот не вышли ростом внуки - 
до станков не доставали руки. 
Может, по звонку Верховной Ставки 
у станков им ставили подставки. 

Как на деревянном пьедестале, 
дети на подставках вырастали. 
Из отходов пиломатерьяла 
памятник эпоха сотворяла. 
На Урале видел я в музее 
пьедестал такой на бумазее. 
«Кто стоял на нём?» - спросил я тихо. 
«Как тогда шутили мы - станчиха. 
Было ей тринадцать, а стояла. 
На своём, чертовка, настояла. 
Делала снаряды, и толково. 
Звали её Поля Куликова». 

Проступила Русь рублёвским ликом 
в этом совпадении великом. 

Полю я искал, шепча шагами: 
«Мы ещё оденем вас шелками...» 
Около детсада заводского 
шла с авоськой Поля Куликова, 
и консервы стукались ребристо - 
всё сплошные «Завтраки туриста», 
и волос её седые прядки 
обмелели, как вода в Непрядве. 
Но когда завидела внучонка, 
стала, как снарядница-девчонка, 
с ним играя голосом и взглядом, 
словно с тёплым новеньким снарядом, 
и бежал за нею, как на нитке, 
внук - не выше колеса кибитки... 

11

Я пришёл к тебе, 
                 Куликово поле. 
Переполнено ты колокольной болью 
позабывших о звоне заржавленных звонниц, 
лебедой, 
         позабывшей о топоте конниц. 
Пахнет свежим ремонтом собор, 
                              ну, а около - 
на истлевших костях - 
                      кормовая свёкла. 
Хорошо, что земля ещё не оскудела. 
Эта свёкла - 
             наверное, нужное дело. 
Но молчу, 
          и помыслить себе не позволя, 
что таков урожай Куликова поля. 
Наша сила неглавная - 
                      свёкла и силос. 
Здесь когда-то вся нация заколосилась. 
И Рублёв, 
          Ломоносов 
                    колосьями встали 
на костях - 
            на подземном своём пьедестале. 
С Куликовского поля 
                    в симбирскую землю 
переброшено было по воздуху 
                            семя. 
На будёновках, 
               пляшущих в конной атаке, 
запылали вовсю 
               куликовские маки. 
А теперь - 
           сотни глаз детворы у Непрядвы-реки: 
куликовские васильки. 
В белых платьях невесты, 
                         в собор приходя по старинке, - 
куликовские ковылинки. 
Стал музеем собор, 
                   но как будто вначале 
здесь какой-то особенный воздух венчанья. 
Приезжайте сюда, из Монголии братской араты, - 
вы в батыях с мамаями не виноваты. 
Я хотел бы сюда пригласить 
                           из Казани Джалиля - 
нас непрядвинской, 
                   алой от крови, водой 
                                        не разлили. 
Куликовские ивы, 
                 оплачьте со мною татарина, 
                                            друга, поэта 
моабитского брата 
                  погибшего здесь Пересвета. 
Генуэзской пехоты Мамая 
                        далёкий потомок, 
приезжай, итальянец, 
                     и здесь поброди до потёмок. 
Если б не было поля такого, 
                            где ястребы в небе, 
                                                как ввинченные, 
то в Италии 
            вряд ли бы вырос да Винчи. 
Мы прикрыли Европу 
                   щитами червлёными, 
как прикрыли потом - 
                     двадцатью миллионами. 
Не сочти с высоты своей это неправдой, 
башня Эйфеля, - 
                корни твои - под Непрядвой. 
Ох, какая досталась нам в жизни неволя. 
Но какая нам славная выпала доля! 
Вот каков урожай Куликова поля. 

12

Ты почти пересохла, Непрядва. 
Ну какое такое хамьё 
накидало в тебя неопрятно 
железяки, бутылки, хламьё! 
Сколько было консервов открыто! 
Сколько на воду лили мазут! 
Может, эрою консерволита 
нашу эру потом назовут? 
Но главнее знамение эры, 
что Непрядву, 
              как символ, храня, 
к ней пришли на поклон пионеры, 
очищая её и меня. 
Всё фальшивое не уцелеет. 
Этот символ останется жив. 
Символ только тогда не мелеет, 
если он изначально не лжив. 
С хрупким пёрышком перед стихами 
я по сути боюсь одного: 
чтобы тайное 
             пересыханье 
не постигло меня самого. 
Если тоже я символ России, 
кем-то полузабытый почти, 
я хочу, чтоб меня воскресили, 
чтобы снова 
            прочли и прочли. 
И пока ещё в деле негромки, 
и пока ещё не на скаку 
сквозь листву проступают потомки 
над Непрядвой 
              в засадном полку. 

Что в запасе ты держишь, Россия? 
Чьи там лица за чащей густой? 
Там, Бояны, ещё молодые, 
новый Пушкин и новый Толстой. 
И шепну я потомкам: 
                    «Я с вами...» - 
у лошажьих трепещущих морд, 
и я встану к потомкам под знамя, 
под его 
        куликовский развёрт...

1980